Мария-Луиза позвонила и тихо отдала распоряжения горничной. Потом повела гостей на свою половину, в левое крыло.
— Здесь живу я, а эти четыре комнаты отдаются в полное ваше распоряжение, барон: кабинет, библиотека, спальня и гостиная. Обращаю ваше внимание еще на одно удобство: эта половина имеет отдельный черный ход в парк. Вы можете приходить и уходить, не попадаясь мне на глаза.
— В таком случае, боюсь, что я никогда не буду пользоваться черным ходом!
Мария-Луиза бросила долгий взгляд на Генриха, потом таким же окинула Лютца. Она явно кокетничала с офицерами, и во время ужина. Генрих с ужасом подумал, что его обязанности рыцаря графини будут не столь уж легкими, как он надеялся.
На следующее утро Курт перевез вещи обер-лейтенанта в замок, но Генрих в этот день не видел ни хозяина, ни хозяйки — он вернулся к себе лишь поздно вечером.
Не прикоснувшись к ужину, который ему любезно прислала Мария-Луиза, Генрих быстро разделся и лег в кровать, надеясь, что сон принесет ему необходимое забытье, отгонит тяжелые мысли, которые после сегодняшней встречи с Миллером целый день не давали ему покоя. Но забытье, как и сон, не приходило; Генрих гасил и вновь зажигал ночник, который мягким голубым светом заливал все вокруг, сдвигал и раздвигал роскошный полог кровати, ложился на спину, поворачивался на бок, даже натягивал одеяло на голову, как любил делать в детстве, но все раздражало, все мешало, все только еще больше будоражило нервы.
Из головы не выходил приказ, прочитанный сегодня. В приказе главнокомандующий немецкими войсками в Италии генерал фельдмаршал Кессельринг почти дословно излагал уже знакомый Генриху план расправы с местным населением, который еще летом составил Бертгольд. Текст отдельных абзацев совпадал с тем, что предлагал Бертгольд. И в первом и во втором говорилось: «Всюду, где есть данные о наличии партизанских групп, надо арестовывать соответствующее количество населения данного района и в случае акта насилия, учиненного партизанами, этих людей расстреливать».
Генрих даже помнил фразу, произнесенную Бертгольдом, когда он прочитал ему этот абзац:
— Были бы заложники, а повод для расстрела всегда найдет любой фельдфебель!
Итак, план Бертгольда принят и вступил в действие. Возможно, сейчас, когда он, Генрих, лежит на этой широченной постели, утопая в пуховиках, на его родине горят приднепровские села, города, гибнут тысячи людей.
И здесь, в этом мирном уголке Италии, тоже прольется кровь невинных. Прольется у него на глазах, в его присутствии! И он ничем не сможет помочь, ничем не сможет предотвратить тех репрессий, к которым собирается прибегнуть Миллер по приказу Кессельринга. Поскорее бы уж получить весточку от «антиквара», пусть даже с самым сложным заданием.
Какой мертвенный свет отбрасывает этот голубой фонарь! Может быть, зажечь люстру и немного почитать, пока усталость возьмет свое? Генрих приподнимается на локте, и взгляд его падает на огромную картину, висящую на противоположной стене. Протянутая к изголовью рука нажимает на выключатель, комнату заливает яркий свет. Теперь можно, даже не поднимаясь с кровати, хорошо разглядеть картину. На огромном полотне художник, вероятно, запечатлел один из эпизодов Варфоломеевской ночи. Большая каменная стена дома, на которой дрожат отблески невидимого глазу пожара. У самой стены, в луже крови, старик с перерезанным горлом. Его застывшие, остекленевшие глаза с мертвым равнодушием взирают на Генриха. Возле старика стоит гигант с оголенной грудью. Левой рукой он схватил за косу молодую женщину, отвернув ее голову назад, а правую, с большим окровавленным ножом, занес над нею. Женщина прижимает к груди маленького голенького ребенка, очевидно выхваченного прямо из теплой постельки. В глазах матери ужас, мольба, нечеловеческое страдание. Она вся напряглась, старается повернуться к убийце боком, чтобы защитить ребенка. В глазах палача огонь фанатизма, звериной жестокости.
Генрих долго не может оторвать взгляда от картины. Ему вдруг кажется, что все фигуры на полотне оживают. Дрожат руки женщины, защищающей ребенка, заносит нож убийца… Нет, это не нож, а штык от винтовки — длинный, острый, окровавленный. И на убийце генеральский эсэсовский мундир. И лицо… лицо… аккуратно прилизанные волосы, подстриженные усики… Так ведь это же Бертгольд!
Немедленно снять картину! Так недалеко и до галлюцинаций. Генрих вскакивает на ноги и нечаянно опрокидывает графин с водой.
— Что случилось, герр обер-лейтенант? — спрашивает полуодетый Курт, вбегая в спальню.
— Хотел погасить свет и задел графин. Убери осколки и сними эту картину, она меня раздражает.
Когда Курт ушел, Генрих снова улегся в кровать. Теперь он испытывает жгучий стыд. Так распустить нервы! А ведь железные нервы — это его главное оружие, можно сказать, единственное оружие! И это после всех обещаний, которые он давал себе в Париже… Ну, не думай ни о чем, засни, не упрекай себя! Вот так: спокойно, удобно вытянуться на кровати, теперь вздохнуть… выдохнуть… еще раз… еще… до тех пор, пока дыхание не станет совсем ровным… И считать, один, два, три, четыре…
Через полчаса Генрих заснул и проснулся лишь в десять утра.
— Курт, почему ты меня не разбудил? — набросился он на денщика.
— Вы так крепко спали, герр обер-лейтенант…
Генрих бросился к телефону
— «Жених»?… Я сегодня неважно себя чувствую и немного опоздаю. Если меня спросит «дядя», придумай что-нибудь. Прекрасно! Тогда я зайду по одному делу к «монаху», а оттуда прямо к тебе.