— Продолжайте, продолжайте! — поощрял оберст.
— Все шло как нельзя лучше, но в тысяча девятьсот тридцать восьмом году случилось несчастье: чекисты напали на след, приведший их к явочной квартире, и арестовали агентов, которые могли выдать отца. Бежать инженер Залесский не мог, но отец решил во что бы то ни стало спасти меня: он достал мне документы на имя Антона Степановича Комарова, воспитанника детского дома, комсомольский билет в отправил меня в Одессу, где я и поступил в военную школу, которую закончил накануне войны. Вполне естественно, что за все время обучения в военной школе я не поддерживал с отцом почтовой связи. Лишь иногда через агентов он присылал мне краткие сообщения о себе. Последнее известие было для меня трагичным: отец переслал мне вот эти документы и на отдельном листке несколько наспех набросанных строк. В записке он сообщал, что раскрыт и вынужден принять яд, пока не арестован, а меня заклинал отомстить большевикам за его смерть.
Голос Генриха задрожал, и Коккенмюллер снова бросился к графину с водой. Бертгольд встал, склонил голову и простоял так несколько секунд.
— Очень благодарен вам, герр оберст! — Генрих выпил глоток воды и отодвинул стакан. Губы его решительно сжались. — Так вот, разрешите продолжать… Вам ясно, что работать вместо отца я не мог, хотя поклялся всю свою жизнь отдать на благо фатерланда. Оставалось ждать удобного момента, и война приблизила его. На фронте я был назначен командиром взвода. Свое знание немецкого языка я, конечно, скрывал… Несколько дней тому назад мне случайно довелось присутствовать на допросе одного немецкого фельдфебеля, захваченного в плен. Вот тогда-то я и услышал ваше, знакомое мне еще с детства имя и узнал, что вы работаете в штабе корпуса. Конец вы знаете…
— А если бы вы не узнали об этом?
— Перейти в родную армию я решил давно. То, что я услышал на допросе пленного немецкого фельдфебеля, лишь ускорило дело. Конечно, я не мог не воспользоваться таким счастливым стечением обстоятельств. Отпадает необходимость длительной проверки: ведь вы были близким другом моего отца, а меня знаете с детства!
— Разумно, разумно, мой мальчик! Хотя… несколько рискованно. Ведь тебя могли убить.
— Эта мысль угнетала меня более всего. Но, поверьте, герр оберст, не смерти я боялся. Я боялся того, что погибну от пули родного мне германского солдата, буду похоронен вместе с врагами, под чужим именем, не отомстив за смерть отца…
— О, понимаю! Но теперь, когда ты среди своих…
— У меня такое чувство, как будто я вернулся в родную семью!
— Да, да, сын моего погибшего друга может считать меня своим вторым отцом.
— Я боялся надеяться… О, герр оберст, вы даже не представляете всего, что я сейчас чувствую! В последнем письме, лежащем перед вами, отец завещал мне найти вас и во всем слушаться ваших советов… Теперь я могу сказать родительских советов!
Генрих вскочил, сделал шаг вперед и остановился в нерешимости. Бертгольд сам подошел к нему и крепко пожал обе руки юноши.
— А что это за наследство, о котором упоминается в документах? — спросил Бертгольд, вернувшись на свое место и снова взявшись за бумаги.
— Как вам известно, все недвижимое имущество отец продал, выезжая в Россию. Вырученную сумму он положил частично в немецкий банк, а основное — в Швейцарский Национальный.
— Сколько всего?
— Чуть побольше двух миллионов марок.
— О! — вырвалось из груди Коккенмюллера.
— Твой отец обеспечил тебе счастливую жизнь, Генрих! — торжественно произнес Бертгольд.
— Но она принадлежит не мне, а фатерланду.
— О! В этом я уверен! Но об этом мы поговорим завтра, когда ты отдохнешь, успокоишься… Герр гауптман, — продолжал Бертгольд, обращаясь к Коккенмюллеру, — позаботьтесь обо всем. Барона поместите рядом с моей квартирой, достаньте ему соответствующее платье и вообще…
— Не беспокойтесь, герр оберст, у барона фон Гольдринга не будет причин жаловаться.
— Барон фон Гольдринг! Какой музыкой, музыкой детства звучат для меня эти слова! А когда я сброшу эту одежду, я почувствую себя заново родившимся!
— Вот и поспеши сделать это. Коккенмюллер поможет тебе и обо всем позаботится.
Попрощавшись, Генрих в сопровождении Коккенмюллера направился было к выходу, но остановился на полпути.
— Простите, герр оберст, еще один вопрос: а статуэтка канцлера Бисмарка, которую я в тот вечер опрокинул, еще цела?
— Цела, цела, и я надеюсь, что ты увидишь ее собственными глазами.
Когда Генрих вышел, Бертгольд подошел к окну, раскрыл его настежь и долго всматривался в далекий горизонт.
Осенние тяжелые тучи, надвигавшиеся с востока, плыли так низко над землей, что, казалось, вот-вот коснутся вершин деревьев, крыши школы, где расположилась канцелярия отдела 1-Ц, покосившейся колоколенки деревянной церкви, высившейся напротив школьного двора. Надоевшая, опротивевшая картина! Но скоро все может измениться…
Нет, этот день, в самом деле, начался счастливо! Такой многозначительный разговор с Гиммлером, а потом эта встреча с сыном барона фон Гольдринга. Обязательно надо сделать так, чтобы Генрих увиделся с Эльзой и Лорхен. Кто знает, чем все это может кончиться!
Оберст Бертгольд сегодня вторично изменил себе и погрузился в мечты. Верно, эти мечты простираются очень далеко, ибо он одергивает на себе мундир, вытягивается и, придав своему лицу выражение благодушной снисходительности, подходит к четырехугольному зеркалу, вправленному в спинку дивана. Из зеркала на него смотрит надутая широкая физиономия с маленькими серыми глазками под кустиками рыжеватых бровей и с узким в переносье, но мясистым на конце носом. Оберст причесывает щеточкой рыжеватые усы «a la Adolf» и подходит ближе к дивану. Теперь головы не видно, зато можно увидеть всю фигуру. Что же, оберст доволен: стального цвета мундир с черным воротником хорошо облегает крепкие плечи и широкую грудь, на светлых бриджах ни одной морщинки. Ни единого пятнышка. Высокие, хорошо начищенные сапоги блестят. Именно такой вид и должен быть у безупречного офицера, даже в походе. Да, оберст Бертгольд доволен собой, доволен началом дня.