На следующее утро ровно в десять Генрих предстал перед начальником курсов оберстом Келлером.
— Открытие курсов на некоторое время откладывается, — сообщил Келлер. — Возможно, вам имеет смысл вернуться в часть и ждать вызова.
— Командир дивизии Эверс сегодня ночью вылетел из Парижа и приказал мне ждать здесь; есть предположение, что наша дивизия получит особое задание, и в ближайшие дни будет переброшена, герр оберст.
— Когда получите телеграмму, уведомьте меня!
— Буду считать своим долгом, герр оберст!
— Скажите, вы не сын командира сто семнадцатого полка, Эрнста Гольдринга?
— Нет, мой отец, Зигфрид фон Гольдринг, погиб, и меня усыновил генерал-майор Бертгольд. Он работает при штаб-квартире в Берлине.
— Вильгельм Бертгольд?
— Так точно!
— О, тогда прошу передать ему мои самые искренние пожелания. Мы с ним старые знакомые, еще с времен первой мировой войны.
— Уверен, что ему это будет очень приятно!
— Я надеюсь, вы не соскучитесь в Париже. Поскольку вам придется задержаться здесь, было бы непростительно тратить время зря. Если хотите, я прикажу перепечатать для вас конспекты будущих лекций. Это избавит вас от лишних забот, не придется самому конспектировать, когда начнутся занятия.
— Мне просто неудобно, герр оберст, причинять вам столько хлопот.
— Пустое! Мне было очень приятно познакомиться с вами, барон, и я рад, что могу оказать эту маленькую услугу сыну моего старого знакомого. Буду очень сожалеть, герр обер-лейтенант, если вас скоро отзовут… Но в таком случае вам особенно пригодятся конспекты. Думаю, что в конце недели вы сможете их получить.
Впервые за много времени у Генриха выдалось несколько свободных дней. Он думал об этом с тоской, даже со страхом.
У него было ощущение человека, внезапно остановившегося после стремительного бега, когда кажется, что все окружающие предметы проносятся мимо, сливаясь в одну сплошную линию. И, осматривая Париж, он ни на чем не мог остановить своего внимания — улицы, площади, памятники лишь раздражали глаз, не затронув воображения, не возбудив интереса.
Напрасно Курт сбавлял скорость, проезжая мимо замечательных памятников и прекрасных архитектурных сооружений, напрасно останавливал машину на широких, величественных площадях, стараясь восторженными восклицаниями привлечь внимание обер-лейтенанта к многочисленным витринам антикварных магазинов на улице Риволи. Генрих равнодушно проезжал под Триумфальной аркой, бросая быстрый взгляд на Вандомскую колонну, даже не поворачивал головы, чтобы рассмотреть дворец президента на Елисейских полях. Он все гнал и гнал машину, не замечая того, что они дважды, а то и трижды проезжают по одной и той же улице.
Однажды, не спрашивая, Курт свернул на Марсово поле и подъехал к Иенскоиу мосту, возле Эйфелевой башни. Лифт не работал, и Генрих по винтовой лестнице поднялся на вторую площадку башни. Не слушая гида, объяснявшего, когда именно инженер Эйфель построил это грандиозное сооружение высотой в триста метров и сколько ушло на это металла и денег, Генрих вышел из стеклянной галереи на площадку и, облокотившись на перила, посмотрел вниз на город. Только теперь он впервые увидел Париж. Увидел не только глазами, а тем внутренним взглядом, который лишь один способен вдохнуть жизнь в виденное, дополнить его воспоминаниями из книг об этом прекрасном городе, воспетом лучшими писателями Франции.
Вот он, Нотр-Дам — собор Парижской богоматери, по которому в детстве, вместе с тоненькой красавицей Эсмеральдой и ее беленькой козочкой, водил Генриха могучий гений Виктора Гюго. А там, на баррикадах улицы Шанвери, умирал веселый гамен Гаврош — отважный, насмешливый и вызывающе беззаботный даже перед лицом смерти. Возможно, по тем бульварам в особняки своих прекрасных и неблагодарных дочерей тайком пробирался старый Горио. Где-то здесь, верно по острову Сите, бродили в свое время веселые и дерзкие мушкетеры Дюма… А там, вдали, кладбище Пер-Лашез и прославленная Стена Коммунаров, у которой были расстреляны последние защитники Коммуны.
Залитый сиянием угасающего солнечного дня, Париж протягивал к небу шпили своих соборов, башни, купола величавых зданий, колонны памятников, словно хотел бесчисленным множеством рук удержать солнечные лучи.
Генрих решил подняться выше, на третью площадку, но там находился радиомаяк, и вход был запрещен.
Домой возвращались по широким бульварам, и Генрих словно впервые увидел их своеобразную, непередаваемую красоту. Он долго не мог сообразить, что именно его так пленило, и вдруг понял — каштаны! Знакомые, любимые каштаны краса и гордость его родного города!
Это они снились ему прошлой ночью в буйном весеннем цветении, под мирной, необозримой голубизной неба. Он шел с Моникой по улице Ленина, и белые лепестки, сорванные порывом ветра, кружились в воздухе и тихо опускались на черные волосы девушки.
Утром следующего дня на лоточках букинистов, протянувшихся вдоль набережной Сены, Генрих разыскал путеводитель по Парижу и начал путешествие в прошлое, чтобы убежать от тяжелых воспоминаний сегодняшнего дня, а главное не думать, не ждать с такой мукой письма.
В конце недели Курт подал ему большой пакет. Кроме официального приказа прибыть в штаб дивизии, к месту ее нового назначения, в пакете было и письмо от Лютца.
«Дорогой друг, — писал гауптман, — никаких подробностей о смерти мадемуазель сообщить не могу. Известно одно: ее сбила военная грузовая машина. Сочувствую тебе, Генрих, и надеюсь, ты найдешь в себе мужество стойко пережить эту тяжелую утрату. Вместе с тобой грущу и я — мои искренние чувства уважения и дружбы к мадемуазель тебе известны.