— Мсье, мы ездим уже целый час, а я работаю с раннего утра. У меня скоро кончится бензин.
— Бензин? Какой бензин?… Ах, да! Везите меня в гостиницу «Пьемонт».
Только теперь Генрих вспомнил, что отправил Курта вперед заказать номер в гостинице и отвезти туда вещи. Наверно, денщик давно ждет его и волнуется.
Курт, встревоженный и растерянный, встретил Гольдринга в вестибюле «Пьемонта». Вот уже час, как он ожидает герра обер-лейтенанта… Он взял трехкомнатный номер со всеми удобствами… вода для ванны нагрета…
Курт провел обер-лейтенанта в номер. Здесь все приготовлено для отдыха.
Но Генрих не замечает этого. Сейчас его невыносимо раздражает само присутствие Курта в номере, его угнетенный вид, сочувственные взгляды. Поскорее бы остаться одному!
Присев к столу, Генрих пишет текст телеграммы для отправки Лютцу — просит его немедленно сообщить письмом все подробности гибели Моники.
— Отправишь эту телеграмму гауптману Лютцу!
Наконец он один в номере!
Не раздеваясь, Генрих ничком падает на кровать. Теперь не надо сдерживаться, можно рыдать, громко разговаривать с Моникой, кричать… Но слез нет, губы тоже безмолвны. Внутри все оцепенело. Только мозг работает напряженно, лихорадочно, словно в горячке.
«Через три часа после, вашего отъезда»… Странно! Почему смерть Моники Кубис словно связывает с его, Генриха, отъездом? Простое совпадение? Едва ли! Особенно если учесть, что гестапо давно интересуется Моникой. «Через три часа после вашего отъезда»… Значит, она успела вернуться домой и вновь куда-то выехать на велосипеде. Ведь Моника обещала, что вечером ее не будет в Сен-Реми… Как могла наскочить на нее машина? Автомагистраль вблизи Сен-Реми широкая, ровная, а Моника прекрасная велосипедистка! Машина на такой дороге может разминуться не только с велосипедом, а с целой колонной мощных грузовиков. Через три часа после вашего отъезда… Почему его так мучат эти слова, именно эти? Словно Кубис намекает на что-то.
Как хочется Генриху сейчас поехать в Сен-Реми, припасть головой к свежему могильному холмику! Такому одинокому!
И вдруг внезапно в памяти возникает кадр из давно виденного фильма. Молодой Щорс стоит у свежей могилы боевого друга и, обращаясь к бойцам, говорит:
«— Салютов не будет! Салютовать будем по врагу!»
И Генрих будет салютовать по врагу! По тем, кто убил Монику! Затаит боль в сердце. Он не имеет на нее сейчас права. Он не имеет права на личную жизнь — на радость, горе, любовь, тоску. Особенно на тоску — она размагничивает, поражает волю!
«Моника, ты поможешь мне преодолеть горе!»
Что бы ни произошло с ним самим, родными, друзьями, он всегда должен быть в полной форме. Ибо Генрих человек, лишенный самых элементарных человеческих прав. У него есть только обязанности! И он сам сознательно выбрал этот путь. Генрих знал, на что шел, когда по доброй воле на долгие годы надел эту форму, чтобы вместе с ней накинуть на душу, мозг и сердце невидимую броню, отгородившую его даже от личных чувств и переживаний.
И в этой броне не должно быть щелочки, сквозь которую может проскользнуть его «я».
«Моника, ты поможешь мне и в этом!»
Когда он надел немецкий мундир, враг рвался к Москве, у гитлеровцев не было ни малейшего сомнения, что зиму они встретят в столице Советского Союза… Разбитые под Москвой и Сталинградом, а теперь под Курском, они откатываются к Днепру, чтобы за широкой водной преградой и новым валом укреплений спастись от окончательного разгрома. Борьба вступает в решающую, заключительную фазу. И от него, советского разведчика, как и от каждого рядового советского бойца, зависит сейчас приближение победы.
Как и они, он должен напрячь все силы, как и они, он должен бить метко, насмерть.
«И в этом ты мне поможешь, Моника!» Ведь мои враги, это твои враги, ведь судьба Франции решается сейчас на Востоке.
Нет, он не забудет, где и для чего он живет!
Пусть образ девушки в белом платье стоит у него перед глазами, когда он будет ухаживать за постылой Лорой, которую он ненавидит так же, как и ее отца. Но так надо. Хотя бы для того, чтобы выудить у Бертгольда его человеконенавистнические планы. Пусть сияют ему лучистые глаза Моники, когда он будет сидеть за одним столом с Миллером и, пряча ненависть, угощать его вином и развлекать веселой болтовней. Это тоже нужно — это его оружие против врага.
Пусть воспоминание о ее чистой, кристальной душе поможет ему поддерживать дружбу с вконец опустошенным и циничным Кубисом. В нормальных условиях Генрих побрезговал бы подать ему руку, но ничего не поделаешь надо!
Вот и сегодня сердце разрывается от горя, а он обязан вечером быть у Эверса, говорить бодрым тоном о приятных для генерала вещах. Играть и играть роль без устали, без срывов. Ведь разведчик, как и минер, ошибается лишь раз первый и последний.
Вечером, как было условлено, Генрих встретился с Эверсом. Тот остановился в особняке своего друга Эриха Гундера. Генерал Гундер в свое время воевал на Восточном фронте, но впал в немилость — во время одной операции вместо приказа о наступлении приказал отступить. В Париж его перевели, значительно понизив в должности.
Горничная провела Генриха в огромный кабинет, больше похожий на гостиную, посреди которой случайно поставили письменный стол. Эверс сидел у небольшого столика, в углу, и пил вино. По-видимому, он выпил уже не один бокал — веки Эверса покраснели, а нижняя губа чуть отвисла, отчего лицо казалось обиженным.
— Присаживайтесь, присаживайтесь, барон! — обратился генерал к Генриху не как к подчиненному, а как к гостю, и налил до краев еще один бокал.